Войдите! | Действие первое

Размер шрифта:   13
Войдите! | Действие первое

ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ

Посвящаю моей жене, без деятельного участия которой плоды сего посвящения, верно, не имели бы шанса созреть; а также моим детям. Ваша мама обещалась хранить эту книгу под сердцем, поэтому, если оно по-прежнему там, где нам казалось, вы без труда ее отыщите, коль скоро для этого пришло время. Тогда эта книжица принесет ровно столько же пользы, сколько я мог бы вам принести, проведи я то же недолгое время подле вас.

…стучите, и отворят вам…

(Евангелие от Матфея,

гл. VII, ст. 7)

Константин Гирлин
В О Й Д И Т Е !
КОМЕДИЯ В ПЯТИ ДЕЙСТВИЯХ
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

А в р а а м , праотец, родоначальник одного колена.

В а р в а р а , праматерь, до конца заботящаяся о судьбе детей своих.

У л и с с , их сын, вечный странник.

И я , их дочь, отказавшаяся от рассудочной ясности в общении.

  • Действие происходит в беспредельности Вселенной, в яслях далекой галактики, вблизи звезды-каннибала, на планете Бара.
Д Е Й С Т В И Е П Е Р В О Е
  • Жизнь даже очень коротка, / Порой ты сам и не заметишь, / Как смерть безвыходно близка, / А перст судьбы ты не изменишь. / Пробил и мой последний час; / Хотя я молод – мне не жалко жизни, / Взгляну на солнце только раз / Поверх осенних желтых листьев. / А жизнь моя была полна / Дыханья солнечного света, / В осенний полдень рождена, / Ушла, презрев все лета.1
ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ

В начале была тьма, и тьма творилась из ничего, и тьма была ничем.

И поднял Бог веки сущего всего и отверз небо, как глаза, – и стал свет: словно библейская голубка, он вновь вернулся под крышу ковчега. Очи небесные, склеенные негой сумерек, постепенно открывались, и небо прикладывалось к земле, как чадце к груди, и испивало соки покоя.

И отделил Бог свет от тьмы, и поставил завет Свой через жертву рассечения. И сказал Он свету: Я Господь, Бог твой, небо и земля полны Мною, здесь ты будешь жить вечно; и увидел тогда, что они хороши весьма. Так сказал Господь – и стало так, так повелел – и создалось.

Золотыми нитями с веретена разматывалась материя жизни. Волокна тишины свято лучились на вытканном переплете Книги бытия, и пели слова ее – ведь они были живые, и слова были – Человек.

И обратил Бог лицо Свое на душу человеческую – и вот, она прекрасна. Так сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; так совершено было дело Господа, и стало так.

Темная ночь переходила в ночь беспросветную; и воплотился дьявол, и появился человек. И видел человек свет, что он хорош; и звали его Авраам, он шел под рукою высокою. В зените лет земного пребыванья стоял он в сумрачных одежах лесных дерев, под плотным кобальтовым одеялом ночи, где звезды ткали вечность, роняли дыханье темное свое. Здесь он адом жизнь свою делал, чем рая заслужил; здесь он тихо молился: так птица, которая долгое время сидит в клетке, вдруг резко вырывается – и вот ее уже нет… Он искренне молился в лесу, и веселил молитвой кровь свою, и все древеса пред ним до земли преклонялись. Он молвил так: о воскресенье, день самоубийц! Это был день один.

Шел год 2221 по Р. Х. и 7729 год от сотворения мира. Человечество было охвачено безумием, мир был объят огнем. Было близко время, и гнев наступал – самый свет делался хаосом, а звезды – разрушением; человек должен был сгинуть – время было близко; неизменны были лишь звезды, стояли на тверди небесной, и были по-над лесом они, неизменны над лесом.

И осквернилась земля, и Бог воззрел на беззаконие ее, и свергнула с себя земля живущих на ней, ибо все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время; и пришел конец всякой плоти.

Мертвые ходили в лес, чтобы вновь принять облик живых, – затем мертвые ходили сюда; и мертвые были живыми, ибо Бог вечен. Здесь росли фантастические древеса, бросающие тень на своих мертвецов: когда ветви ломались, то становились черточками между двумя датами. Они были одеты свободой умирания, и все их вещи были мертвы; так [смертию] они успокаивались в плывущей тишине элизийских ветров: ни язык не произносил чего-либо человеческого, ни глаза не были заняты рассматриванием доброцветности и соразмерности в телах, ни слух не расслаблял душевного напряжения. Странствующие по течениям своей души и жизнью в себе владеющие, мертвые следовали к великому молчанию, которое собирает едино, к причалу обетованному, чтобы в звездной колыбели забыться сном без сновидений и явить нарождение жизни в день тот.

Звезда умирала, и поглощала звезда планеты свои, и Бара исчезала, подобно призраку, видению. И собралась тьма в одно место, и явилась бездна.

И сотворил Бог дом нерукотворный на краю бездны, черной многости умираний, и непроглядная тьма объяла его; и собрал в нем весьма грешных пред Ним.

И поставил Он на противном краю пропасти врата смерти, и зажег Он в звезде светило великое – для управления ночью. Жители сих мрачных жилищ слагали свои поэмы о светиле перед заколоченными окнами душных комнатушек; на лицах их был ожог мрака, и они были сама ночь. А звезды наводили свет, и глаза усопших притворялись ими.

Дом таился в странном замирании сновидений, и спящие не просыпались, и саван вечного сна полагался на них: он был как те белые одежды, в которые были облачены они по Крещении, и потому знаменовал то, что человек до конца сохранил обет, данный им при Крещении.

Авраам открывал глаза от странного шороха, в котором соприсутствовало демоническое начало: худые, с отекшими веками, воспаленные от какой-то душевной болезни, они были обращены к окну; и сон его убегал от глаз его; он открывал глаза, чтобы впустить в них свет, дабы тьма не объяла его.

Тут деревянные предметы, гнилые мебели и тело в глубоком мраке простыней, старинные книги, образа, иконы, свеча в глиняном кувшине: на всю темную избу лишь она одна парит в воздухе и бьется в сачке мрака зеленоватым сонным мотыльком. Сползшее со стены окно кроваво и черно, в него ложится персть лесная, тихие пробуждения ее, приглушенные шумом умирающих листьев: листья лежат, как сброшенные платья.

Так молчал лес; жители его были оставлены в земле, возвращены туда, откуда и были взяты. Ветхозаветные исполины, деревья-жрецы, жуткий сюрреализм которых сдирал с ночи тьму ее, совершали древние обряды в уродливой карикатуре небес. Обычно небо убывает, но не было ветра в небесах, и небо стояло странно, и ночь застыла навечно. И был в лесу страх, боль, пустота, – и в нем был страх.

Душа Авраама была высока от многих скорбей, черты лица его были от боли безумны; лицо страдальца: большие карие глаза… эти глаза, глубоко серьезные и грустные, владели всем лицом, литографическим оттиском было вкраплено в них глубокое душевное потрясение. Этот человек был воистину ищущим, пилигримом, странствующим к счастию своему дорогой любви; он поступал по духу, а не по плоти, он был как будто с другой планеты – какой планеты?.. он еще не потерял искры жизни, против мира не озлобился, и его страдающее сердце было по-прежнему исполнено веселья, какой-то нерушимой детской радости: оно то смеялось, то плакало… оно было готово к принятию добра. Жил он как опрощенец, как бы вне цивилизации, в коконе суетных дум: одиноких людей в мире так много, что не так уж они одиноки; размышлял, ломался мыслями до одури: что я такое, Господи? А Бог творил, и говорил ему Бог: изыди от земли твоей и от рода твоего, и иди в землю, которую укажу тебе, – так говорил Господь. И покорно следовал Авраам, покидал свой край, как сказал ему Бог; он шел в сторону, которую ему указывали, его странствование было хождение верой, в ожидании будущего града, которого зодчий есть Бог, искание отечества небесного.

Зачатие света вызывало его сияющие глаза, и те роняли тихие алмазы; он лежал, сирота, молчал… – у счастья такой тихий взгляд! слова, потерянные его устами, впитывались какой-то глубокой мыслью; как-то одеревенело всматривался он в тонкие переливы смыслов эмиссионной туманности, ждал призыва сквозь слезы; он ощущал себя как одно осторожное, ощупывающее воспоминание о том расслабленном покое, которым он был с начала времен; першили звезды в небе, было ровно, понятно и далеко, нигде и ничто, тихо, очень тихо, прямо, и никто, долго-долго, бесконечно, и глубоко, безмерно, и Вселенная – бездонна – была велика и вечна, и душа – бездонна – была велика и вечна; о чем задумался ты, человек?..

Ногами Авраам уже не касался земли, но душа его еще не достигала неба; и были лишь два пути: или вечно спастись, или вечно погибнуть. Он пребывал где-то в порубежье, на росстани между земным житием и небесным, и невыразимое страдание воплощалось в его лице. Выли суровые норд-осты, стегая его наготу. Голос его гремел драматическим тенором, сотрясая чащи лесные:

  • На всех солнце светит —
  • На меня уж нет.
  • Я лежу во гробе
  • И не вижу свет.
  • Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас.
  • Я лежу в могиле
  • От людских тревог,
  • Вокруг меня тихо,
  • Надо мною Бог.
  • Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас.
  • Не давит меня крышка,
  • Не теснит доска.
  • Умолкли все скорби,
  • Отошла тоска.
  • Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас.
  • Уснул я навеки
  • Непробудным сном.
  • Сердце уж не бьется,
  • И не слышен звон.
  • Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас.
  • Глаза уж закрыл я.
  • Прощай, белый свет,
  • Одна мне дорога —
  • Идти на ответ.
  • Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас.
  • Приходи, прохожий,
  • Помяни мой прах.
  • Я теперь уж дома,
  • А ты еще в гостях.
  • Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас.
  • Спи ты, наш любимый,
  • Спи ты крепким сном.
  • К нам ты не вернешься,
  • А мы к тебе придем.
  • Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас.
  • Могильная прохлада —
  • Для всех она страшна,
  • Но неизбежно надо
  • Готовиться туда.
  • Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас.
  • Туда, где наши предки
  • Давно уже ушли,
  • Пойдут наши детки,
  • Пойдем туда и мы.
  • Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас.

Ворон, устроившийся на дереве, склонил головку набок и слегка поморщился. Он созерцал служителя муз в глубокой задумчивости и словно гадал: что дальше?

Несколько злоупотребляя лингвистическими талантами, Авраам уже открыто провоцировал птицу на конфликт, и она невольно вздрогнула, когда до ее ушей донеслись неприятные звуковые вибрации. На сей раз, используя сложную горловую технику, Авраам затянул заунывный мотив, похожий на вопль брошенной цыганки.

Ворон рассеялся, в рассрочку погашая смерть.

Внезапно за дверью раздался продолжительный треск каких-то щепок: он сопровождался громкими проклятиями и провозглашениями имен насельников преисподней. Было похоже, что папа Карло повздорил с лесорубами. Затем послышались возгласы невыразимого удивления, как будто человек впервые увидел дверь.

Дивный тембр собственного голоса услаждал Авраама не меньше, чем фиоритуры оперного певца, пока чей-то обвинительный возглас не оповестил о том, что рядом кто-то есть. Он резко крутанулся на пятках и пронзил критика неистовым взглядом: в воздухе над его головой повис немой знак вопроса.

Умеряя легкие судороги, коснувшиеся его уст, Авраам вытягивал физиономию и никак не мог найти ей применение. Перед ним материализовалась не менее развороченная морда, принадлежавшая, по всей вероятности, обладателю тонкого музыкального слуха. Личность, замершая у порога в той щекотливой позиции, когда ты вроде бы и внутри, но пока еще не полностью, имела вид бедолаги, сокрушенного созерцанием собственного рукава, попавшего под шпиндель фрезерного станка, – то есть до некоторой степени озабоченный и отнюдь не веселый.

Прибывший незнакомец пересек пространство если не тяжелой поступью, то точно в подавленном настроении. Было бы нелепостью сказать, что в тот миг он держал в руках жар-птицу, а та, в свою очередь, распевала на все лады. Нет, скорее, он походил на типичного диккенсовского героя, нахватавшегося лещей от провидения. Казалось, еще вчера он был невинным ребенком, роняющим слезы умиления на цветки Жизни, а теперь, пораженный вирусом печали, закладывал вираж к объятиям отца.

Сделав неверный шаг, он означил тесное приветствие одной своей ноги с другой и удивил Авраама несколькими па регтайма. Авраам побежал к нему навстречу и обнял его, и пал на шею его, и целовал его, и плакали [оба].

Улисс, плоть от плоти его и, вероятно, кость от костей тоже, был крайне восприимчив к всяческим движениям человеческой души. Любви отца к сомнительного рода куплетам он не разделял, тем не менее активно субсидировал его комплиментами, постепенно истощая запас любезных слов.

Некогда стал великим человек сей, и возвеличивался больше и больше до того, что стал весьма великим. В моменты трезвости ума и чистоты рассудка сходил он на торжище жизни, обладая всеми добродетелями, присущими благочестивому христианину. Как всякий таковой, он удовлетворялся воскурением фимиама, покуда не начинал замечать в жизни признаки повреждения, препираясь с ней вопреки ее недвусмысленным указаниям. Тогда, сообразно некому исконному влечению, церковные благовония, обретшие жертвенник в ноздрях его, смешивались с букетом сложных эфиров, а Улисс преображался в речистого проповедника и становился невероятен. Через воздействие ядов оплакивал он свою мать Варвару, утвердившуюся в земле как постоянный житель; плакал о смерти ее, растерзывая ризы и облекаясь во вретище.

Некогда согрелась Варвара, рождая тепло, приобрела человека от Господа, совечного своему Отцу, и назвала его Улиссом; в нем было дыхание жизни, и стал тот человек душою живою. Велики были чувства, которые приходили к родителям, когда они держали на руках свое дитя; его беспомощность затрагивала в их сердцах благородные струны, а невинность его была очищающей силой. Так благословил Бог Варвару, и дал Аврааму от нее сына, сказав: дитя человеческое – произведение самого Бога; никогда не замолчишь, ибо будешь говорить детьми своими. Так душа обрела дом, и в его окошках загорелся свет.

Муж и сын рыдали плачем великим по утрате горячо любимой жены и матери, и отверзся источник их горя. И настала боль, которая никогда не убудет, и все померкло для них, кроме солнца Христова: они жили верою в небесное отечество, ожидая часа, строитель и художник которого Бог. Такова была Варвара, жена и мать. Она опекала их, и благодаря ее попечению, проснувшись утром, они находили в мире все таким же, как оставили вечером. Не имея силы проститься, кочевали они по торжественно-мрачным пределам limbus patrum,2натаптывая грязные следы на пороге астрального архипелага. Они отдались смелым чаяниям, все более властно звавшим их в неизведанные дали, и, пустившись в странствия, повидали немало чужих краев.

Пропорхав по комнате в исключительно старушечьей манере, что-то старательно перекладывая с места на место и переругиваясь сам с собой, Улисс наконец предпочел одному стулу стул другой. После давешней сиесты с его уст сфыркивались наветы, за патетичным бульканьем которых Аврааму не довелось услышать от сына, что представляет собой его отец.

Блаженно икнув, Улисс задумчиво окинул горизонты. Его мемуарное лицо, покрытое печальным флером меланхолии, задерживало тревожный взгляд на окне, откуда, вероятно, черпало все свои откровения. Он слушал лес, стараясь подставлять под звуки голову, которую по чистой случайности имел.

– Окно нужно держать запертым изнутри, – отчеканил он, пикируя на стул. – Всякая лесная бактерия лиха на подъем и учтивостью не славится, она только и ждет удобного случая, чтобы залезть к нам в глотку и закатить там вечеринку.

– Правда твоя, крайне неприветливый и мрачный контингент, орды сущностей коварных.

– Для чего окна хороши, – продолжал Улисс, – так это для прыжков.

– Прыгай на досуге suo periculo;3а пока продолжай открывать рот – нам нужно поговорить.

Озаренный нетяжелым нимбом дремлющего лентяя, Улисс ошибочно полагал, что такая безмятежность может быть вечной. У него были все основания думать, что в интонациях отца звучит преамбула к неприятному разговору. Его глаза уподобились очам младенца, после того как тот обозрел жизнь и обнаружил, что она полна разочарований.

Подняв брови до критической отметки и сделав глубоко внутри себя тройной сальто-мортале, Улисс поучительно проговорил:

– Ты, я гляжу, очень деловой, но подтяни штаны.

Авраам, которого посетило внезапное умиление, ласково потрепал сына за волосы. Потом еще раз. И еще.

Возвращая скальп по назначению, Улисс выдвинул ноту протеста, ибо клок волос, с которым его разлучали, был ему особенно дорог. Его невосприимчивость к сантиментам оставляла на сердце отца неизгладимые следы, и, осердившись весьма, Авраам послал сына к дьяволу, требуя, чтобы тот немедленно отправился на его поиски.

Тогда отдалился сын от отца, который злословил его, и убрел в дремучий древостой, осваивая его под бытовую надобность судного дня; он уходил с некими твердыми намерениями, способствуя тому, чтобы те сохраняли должное разнообразие звуков. В гуще листьев, темной и тлетворной, хулил он терние и волчцы и пинал мхи, и немного остудил чувства видом зелени.

Отдаваясь силе размышлений не слишком озабоченного человека, Авраам тем временем побродил по комнате, критично обозревая наружный пейзаж, и размял тело с помощью нехитрых гимнастических упражнений. Какое-то время он беззаботно нежил плоть на мягких простынях, валяясь на них, как ворох старых тряпок, и слагал мысленное послание потомкам.

И вот, когда он кончал трогательную арию Лауретты из оперы «Джанни Скикки», на полпути от «я бы предпочла умереть» к «сжалься, отец!», богатые модуляции его голоса воззвали к недружелюбию посторонних лиц.

Улисс, вернувшийся в родные пенаты темной, шелестящей массой плюща и обескровленный какой-то дикой колючкой, обнаруживал себя бездыханно лежащим на громадной постели с камчатым темно-зеленым пологом, подобно юной деве Ифигении на жертвенном алтаре. Симулируя лихорадку и подкувыркиваясь в простынях, он корчился в предсмертной истоме, музыкально стонал и в сильно драматических местах нажимал на басовую ноту, как будто находился при исполнении каких-то обязанностей.

Авраам взирал из своей юдоли мрака и отчаяния за тем, как душа сына сбрасывает оковы бытия. Он с предубеждением относился к покойникам в доме, и многие из нас его поддержат. В детстве его стращали привидениями-плакальщицами, которые еженощно возвращаются в мир живых, дабы ходить по дому, шелестя шелками, разнузданно вопить и предаваться праздности и ментальным забавам.

Озадаченный мыслью о непрошеных гостях с того света, Авраам сжимал в руке потрепанную макулатуру с какими-то суммами. Своим укоряющим видом эти подлые цифры имели претензию к Улиссу и кидали ему безмолвные упреки. Последний, отдавая душу Богу, одарил жалкую арифметику мученическим взглядом, как бы обвиняя в том, что ему не дают безотрадно кончаться, и затем накачал воздуха в легкие, готовясь проверить здание на прочность.

– Архангел Гавриил, это ты?! – помпезно окликнул он отца и следом исторг вопль, достигший адского крещендо: – Святая мученица Мария Персидская! – взревел Улисс, начиная землетрясение на Камчатке. – Где же святая вода?!

– Сын, у меня к тебе важный разговор, – сказал Авраам, ровно отпиливая каждое слово.

– Не называй меня сыном, пред тем как собираешься предать.

– Немедленно сядь.

– Но я и так сижу.

– Не дерзи мне!

Плохой знак, подумал Улисс, так как выговоры не любил. В сердце неприятно закололо, как у царя Леонида перед Фермопильским сражением, когда тот посылал спартанских мужей на верную смерть.

Робко потупив взгляд, Авраам готовил трагический памфлет. Неустанно тренируясь на сыне, он поднаторел в сфере риторики, и в такие мгновения сначала совершал партизанскую вылазку, шевеля губами чисто символически, прежде чем нападал по-настоящему.

– Мальчик мой, – произнес он на полутонах, – это дни жизни твоей. Цифры не играют. Кажется, ты достаточно ходил на моих помочах.

– Дня еще много, отец.

– Сколько дней жизни твоей?

– Дней странствования моего лишь краткий миг, столь малы и несчастны эти дни и не достигли до лет жизни отца моего во днях странствования его; я вечное дитя, а наши внутренние дети – путь ко спасению.

– Спасайся, коли тебе приспичило, но не на погибель же другим.

– О ком ты говоришь?

– О той, чье имя у Бога на устах! – прогремел Авраам, внезапно оклеопатриваясь. – Некий трубадур, не испросив благословения, вознамерился поэтизировать твою мать из существа низшего порядка в идеал. Пока мы спали, он похитил ее у нас в какой-то средневековый уголок, дабы следовать кодексу куртуазной любви.

– А чем он плох? Контора на пять звезд.

– Ты что, пьяный?

– Любопытное дедуктивное умозаключение – но это нервы. Пойми, зиждитель бед моих, даже сухарю, вроде меня, не чужды требования ласки. Ведь порой я отмыкаю вежды лишь затем, чтоб увлажнить глаза. Мне важно слышать от тебя: пора, красавица, проснись: открой сомкнутой негой взоры… – Улисс отпустил поэтические вожжи и какое-то время декламировал классику. – Вместо этого я слышу, как ты воешь стансы ко Христу. Я могу не пить, но для этого нужен повод.

– От тебя несет перегаром.

– Это феромоны приятного во все отношениях собеседника, – сказал Улисс, радостно растопырив глаза.

Авраам заметался, подыскивая эвфемизм слову «кретин». Неспокойное его озабоченное лицо еще озаботилось.

– Ах, Варенька, отчего мы так неуклюже занимались любовью!

Как мог догадаться прозорливый читатель, торопливый на обобщения, оба странника, столь ревностно блюдущие традиции семейных презрений, хоть внутренне и наделяли друг друга регалиями тварей, уродство которых не потерялось бы даже за иносказательностью рифмы, они меж тем были отлучены от тел своих и весьма примечательно мертвы, о чем догадывались по некоторым отдаленным признакам; и все-таки они продолжали жить, как будто некое существование предначертало для них значительные дороги судьбы.

Итак, Авраам и сын его Улисс пребывали в счастливом неведении относительно своей кончины, посему брали на себя ответственность жить именно с того места, на котором остановились, а значит, пора продолжать и нам.

– Оставь меня одного, будем писать друг другу письма. Я не уроню имени твоего, а стяжаю ему славу, пооколачиваясь тут в твое отсутствие.

– Немедленно прекрати околачиваться!

– Прозри, отец, разлука направила корабль свой в море наших слез. Последний взгляд – и мы разучены навеки. Увы, Господь наделил меня пороками, не освободив от мзды: он ниспослал мне тебя, который превратил свое чадо в анахорета поневоле. Я чудесный человек, ибо пью вне всякой меры, и чудесен я лишь в миг, когда забвение с пороком заключают гнусное пари. Теперь я хочу выпить яду, чтобы почувствовать недомогание. И что ты за чудовище после этого, отец?

– Весьма некрупное.

Делая виртуозный толчок спиной, Улисс стремительно катапультировался с постели: он вылетел из лона подушек и одеял, моментально обрастая слоями одежды. Авраам добродушно ухмыльнулся, оценив сложность акробатического элемента и какое-то время не без интереса следил за всеми стадиями его туалета.

– Бацилла маразма хочет тебя заразить! – И вострепетал Улисс весьма великим трепетом, энергично ныряя в штаны. Он стремительно хватал себя за волосы. Он был смертельно огорчен. После такого огорчения не хочется жить. – Без боя не сдамся, я брошусь в Лету! – воскликнул он, завибрировав, как отравленная крыса во время последней судороги. Глаза его при этом были невероятно выразительны: в правом – отчаяние, в левом – безнадежность. – Ты уважаешь мифологию? Пока не поздно, вспомни Аргуса, верного пса Одиссея. Когда его хозяин вернулся на родину после долгих лет скитаний, лишь старый пес признал в нем царя Итаки; и без лишних предисловий отбросил материальную оболочку. Стал бы он жаловаться на разлуку и строчить депеши циклопу?

– Этюд не лишен очарования, но тут тебе не там. Ты спишь, но должен пробудиться, умер – так призван жить.

– Я пытался, но мир меня отверг. – Улисс мрачно улыбнулся и, протянув отцу рукопись, покрытую каракулями, тихо, но многозначительно сказал: – Читай! Се жизнь моя.

На стол, за которым простиралось огромное лицо Авраама, легли исповедальные эпистолы, красноречиво истерзанные грифелем, как будто их автор, не удовлетворившись собственным красноречием, решил отыграться на бумаге, накидав на нее своих стрептококков.

Авраам изучал карандашные письмена и трагично потирал скрижали плоти; он многозначительно просматривал их и, подобно Цицерону, прознавшему о заговоре Каталины, нервно кусал ногти. Читал он следующее: этот родил того, тот родил этого, та была бесплодна, но тот, другой, пошел куда-то и наразмножался там мама не горюй, чем оставил замену себе, наследника своих достоинств. Далее пространный сказ о генеалогическом древе обрастал все более невероятными подробностями, читать которые отец был уже не в силах.

– Это что за хреновина! – Вспышка гамма-всплеска, лизнувшая полумрак комнаты, зафиксировала на лице Авраама оттенок осуждения.

– Алфавит подходил к концу, но слова все не складывались, – тем временем оправдывался Улисс, разложив себя в кресле напротив и блаженно смежая веки. – Сие есть prologus,4сиречь предисловие к этой книге. История не завершена, но, поверь, за нее будут бить друг другу морды.

Эта краткая история, в которой Улисс блистал в изложениях, была вместо души его: он наполнял звуками множество букв и, подстрекая на бунт, бросил этих отчаянных головорезов в погоню за вдохновением. Однако, познав дух великих прерий, музы взалкали приключений и, пока это одаренное способностью говорить строение ветшало не по сроку, и в ближайшие годы, окончательно подточенное проказой грехов, рисковало быть разрушенным рукою строителя, оставили его отживать свой век бесславно.

Тогда кто-то сказал: да будешь ты алкашом для отделения нормальных людей от тебе подобных, и будешь служить регулятором нормальности. И стало так.

Улисс уродился идиотом и весьма приумножил свое прирожденное свойство. На пантеоне идиотов он занимал внушительное место, и лицо человечества теряло в своей неотразимости лишь из-за этого прыща на своей переносице. Из школы его исключили за модернизацию езды по перилам винтовой лестницы, и обломки его были вынесены на «место нечистое». Изволив сменить декорации, он затеял практиковаться в искусстве эпикуреизма на краю одного болота, и эти упражнения возымели над ним власть.

Единственным занятием, в котором Улисс преуспел, было кассирование хрустящих купюр из чужого кармана в собственный. Причем в этой области он проявлял недюжинные способности. До поры до времени он был неприлично расточительным, опустошая семейную казну и спуская ее на грешные забавы материального мира, но однажды щедрый меценат подвел бухгалтерские итоги, и некоторые цифры его сильно огорчили.

Авраам топнул ногой, и глубокая трещина разделила жизнь Улисса на до и после. Провидение покинуло его, как глупца, не способного воспользоваться его благодеяниями. Так на безоблачное существование кутилы и бездельника налетел циклон, о значении которого писал классик: какие-то отливы, приливы – одним словом, что-то там о природе.

Кроме заслуг и вожделений, типичных для достославного пьяницы, Улисса отличал особый дар летописания и опыты того же порядка. Тогда Авраам, ответственно исполняющий роль благотворителя, пригвоздил молодого повесу к редакторскому креслу дрянной газетенки, будучи подспудно средоточием всех ее монетарных надежд. Таким манером рассчитывал он отринуть от груди своей бестию и хоть как-то умерить валютные аппетиты ее, дабы избежать неудобств, связанных с самопроизвольным падением в свете.

Начав трудовую деятельность в еженедельной периодике, Улисс довольно скоро открыл в себе гений сочинительского таланта. Поначалу его покровитель был с ним не особо строг, понимая, что сыну требуется место для самовыражения. Он выделил ему колонку анекдотов, предполагая, что та послужит неплохим подспорьем для его скрытых способностей. Возможно, и послужила бы, будь у него эти скрытые способности.

Улисс не стал терять время понапрасну: стоило ему удобно угнездиться в редакторском кресле, как неведомые силы произвели щекотание его ягодиц, и он сорвался с места, полный огня и боевого задора. Он тщился добиться наилучшего, но ему не доставало различения, ввиду чего он бывал обманут. Чтобы придать пикантности материалу, он уснащал свои опусы многими добавлениями, и чем дальше, тем больше пренебрегал всякой мерой, потребной во лжи. Он любил огонек – но устраивал пожар, теплое дыхание которого ранило нежные покровы читательских сердец: возмущенная интеллигенция, обнаружив своих тезок, гарцующих по водевилям в амплуа феерических идиотов и выкидывающих фортели под стать, быстро пришла к единогласному решению назначить Улисса уполномоченным боксерской груши. Десятки кулаков, мечтавших отредактировать эту физиономию, совершали паломничество, стекаясь к редакции, как к Гробу Господню. Улисс ставил себе в заслугу, что пробуждает в людях чувства; а то, что они находят им дурное применение, – не его вина.

Так писал он главный труд человека – книгу жизни своей, Книгу жизни Улисса, сына Авраамова.

Когда к порогу ночь ступила и настало время последнего Врача, провозвестника его капитуляции, Улисс вернул Книгу жизни в библиотеку небесной канцелярии, где ее озаглавили незатейливым «Повесть о похождениях руки и сердца». Предполагалось, что роль привратника исполнит сам отче Авраам, покамест ждавший у входа в Геенну для того, чтобы помешать сыну спуститься в нее; но из-за бюрократических проволочек Книга отошла психопомпу, странному господину из орфической секты. Издревле он служил проводником душ умерших в подземное царство мертвых (от аналитической психологии Юнга направо, три квартала на колеснице, до древнегреческой мифологии), работником постритуальных услуг на довольствии: его обязанностью было помогать новопреставленному на длинном и изобилующем препятствиями пути к прокуратору, пока тот самолично не убедился в привлекательности бродяжничества по загробным артелям без провожатого.

В своих комментариях к «Похождениям» психопомп так описывал эту встречу.

ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ

Некоторое время назад, за скоротечностью дней земных, мы с женой уступили зрелищные композиции за окном в пользу картин более неподвижных и перебрались на планету Бара, в новый дом на лоне пасторальных пейзажей; на отлете цивилизации мы мечтали предаться созерцательности, в которой, как заверял нас агент по недвижимости, здесь недостатка не будет.

На поверку к немногим достоинствам дома, – а чего у него было не отнять, он был неподвижен, – нельзя было присовокупить характеристику «нового», и, по всему судя, он разменял ни один десяток владельцев, добрая часть которых отдала Богу душу в его застенках, наверняка не в последнюю очередь благодаря такому добрососедству.

Моя жена – человек пытливого и острого ума, наделенный незаурядным художественным дарованием и творческим воображением, она сказала:

– Ты знаешь, в этом доме что-то такое есть.

На что я ей ответил:

– Кажется, ты права. У него есть крыша.

Будучи людьми прижимистыми, мы не отважились на вздох упрека, и ропот не сорвался с наших уст, – нас устраивала крыша, ведь мы могли себе ее позволить.

Осматривая дом и по возможности не поднимая глаз, мы походили на двух безмолвных пустынников, смиренно следующих своей аскезе по коридорам греха; окна и двери появлялись в самых неожиданных местах, но мы удержались от комплиментов по адресу архитектора, отложив наиболее обширные из них до знакомства с крышей.

Я сказал жене:

– Мужайся, сестра; читай Отче наш, сорок раз.

Наш агент прибавил, что тут важно действовать сообща, и если мы почитаем молитву потребностью духа, взыскующего горнего мира, то можем на него рассчитывать. Поскольку наше всеведение в теологическом вопросе зиждилось лишь на регулярных апелляциях к Создателю, когда в Его суде была для нас нужда, наше многоголосное шествие обретало новые смыслы и в своей фальшивости напоминало благочестивые песнопения сатанистов.

Достигнув лучшей точки обзора, мы поначалу разразились поздравительными речами, как люди, вернувшиеся из царства теней, и, помнится, даже порывались спеть хором, пока не увидели предмет, пленивший нас картиной увядания. Крыша была безнадежна, хотя и не так плоха, как то, на чем она держалась. Смотреть на нее было неприятно, понимая, какой беспощадный палач будет господствовать над нами до конца наших дней, которые, видимо, будут недолгими, коль скоро он решит сойти с эшафота.

Слава Богу, дары судьбы, от которых в нашей жизни не было отбоя, подготовили нас к такому, и мы стоически выдержали первую встречу с домом: наше отношение к нему было исполнено чудесного милосердия.

Прошло совсем немного времени, и снисходительное отвращение, которое, признаюсь, посещало меня с тех самых пор, как потолки открыли сезон охоты за моей головой, швыряя в нее свои гнилые трактаты, сменилось смирением, в котором человек сметливый разглядел бы тихую гавань отчаяния. Тогда я зарекся, что с практическим познанием мира моя увечная голова покончила навсегда.

Задумав перекроить дом так, чтобы его вид вернул доверие птиц, которые огибали его по весне, я был полон решимости, свойственной человеку, который к работе еще не приступил.

Я начал с крыши, потому что, помнится, видел на чердаке аристотелевский компендиум «О долготе и краткости жизни», и других намеков мне было не надо. Разделываясь с чердаком, который, по всем признакам, использовался домовым для хранения вони, я заподозрил, что на него наложено проклятие, и теперь моей работе будут сопутствовать невезение, болезни и смерть.

В момент, драматичность которого переоценить невозможно, откуда-то из нижних слоев воспрянула голова жены: не нужна ли мне ее помощь. Фехтуя гвоздодером, я приструнил распоясавшуюся голову и строго воспретил ей повторять подобные трюки впредь, ведь в ее мире еще есть невозвратные светлые дали, когда как тут раздают проклятия направо и налево. Я попросил меня не отвлекать, ибо меня ждет неусыпающий червь, непрестанно ядущий, но не съедающий, а вечные муки, на которые я обречен, заждались меня на ристалище.

Не успел я кончить кровельные работы, жена сказала мне:

– Нехорошо быть человеку одному, сотворим ему собаку.

Старый пират, подумал я, ты дока там, где тебя не спрашивали; но идея недурна: к собаке можно ходить на исповедь, доверяя ей то, чего не выскажешь друг другу.

Мы порешили, что нам нужна собака, и наше решение происходило из заблуждения, будто есть собака, которой нужны мы. Уже на следующий день мы откопали одну паршивую собачонку, которая выглядела так, будто именно это мы с ней и сделали. Она тотчас принайтовилась к нашим сентиментальным сердцам, и мы конвоировали ее по нашему адресу.

С первого взгляда мы возлюбили ее, как самих себя. Когда дело дошло до второго, выяснилась неприятная подробность: оказалось, у нее имеются противопоказания, которые предусмотрительно не писали на упаковке; они легли на нас тяжким гнетом, ведь эта конкретная собака была противопоказана всему человечеству.

Бурно отмечая новоселье, она с ходу обглодала диван, забыв в нем два зуба. Мы думали привести лекаря, потому что нам было боязно, но ограничились лишь тем, что заказали ей молебен за здравие.

Еще не смолкли траурные фанфары, как этот монстр продолжил одолевать нашу обстановку и схоронил еще один зуб. Собака представляла бешенство с таким пылом, что, того и гляди, заразилась бы им. Вероятно, она намеревалась обеззубеть еще до захода солнца, потому я предложил не выгадывать момент для разрешения от бремени, а укокошить ее прямо сейчас.

Я не стал приучать ее к такой роскоши, как кличка, посчитав, что удел ее зваться собакой среди людей. Время шло, и однажды настал миг откровений: я выкупал собаку в ванне, затем одел ее в белую рубашку, алое сюрко, коричневый шосс, золотые шпоры и, наконец, с кратким наставлением вмазал сакральный подзатыльник. Она смирила страсти в сердце своем, и я нарек ей имя: Мира.

Так мы и жили, пока я не перешел к следующему абзацу.

С тех пор, как вода сошла с гор Араратских, к нам повадились хаживать светила всех калибров, некоторые из них приохотились распевать гимны прямо в гостиной, доводя меня до приступа неврастении. Находились личности, которые дорывались до моих чашек и кушали из них чаи, и с ними я бы очень не хотел водить знакомства.

Дабы оборониться от набегов на мои территории, не оборудованные для циркуляции публики, и отвадить завзятых прощелыг наносить нам визиты, я сочинял извинительные истории, в которых поражал свою благоверную самой мерзкой хворью, которую знавало человечество, притом чересчур прилипчивой. Это сохраняло за мной репутацию гостеприимного хозяина и позволяло наслаждаться ею в своем мизантропическом оазисе одиночества.

Я нашел свое истинное призвание в составлении пышных эпитафий и, порядком в этом преуспев, принялся стремительно выкашивать свой род. Скелеты буквально сыпались с нашего треклятого генеалогического древа, стоило его легонько тряхнуть. Скоро в моем услужении оставалась одна рыхлая, чахоточная личность, но и та давно перевыполнила норматив по болячкам и находилась на последнем издыхании, а значит, помочь мне уже не могла.

Так как Мира нередко представала в чине завсегдатая околосвалочных предместий, ее вид сулил незабываемые встречи с носителем неизвестной науке заразы. Во многом благодаря этому история моих бедствий заиграла перспективой, а в доме наскоро воцарились тишина и покой. Моя родня вернулась к своей обыденной жизни, разумеется, кроме той ее части, которая с жизнью простилась навсегда.

В один из погожих дней, мирволящий обнесению мест, где мыши по обыкновению служат полуночную мессу, Мира приметила в погребе какую-то книгу, которая, очевидно, была дана им на сохранение. Она принесла ее вместе с костью, о происхождении которой мне думать не хочется.

Дождавшись вечера, мы приуютились на веранде; глупые звезды гонялись за собственным светом, а мы начинали читать: я и Мира, не считая кости.

Это была история жизни человека по названию Улисс. Несмотря на то, что в срезе эпох анонимность была его идеалом, к осуществлению которого он оказался так близок, он получил эпиклесу Тупорылый, постоянный эпитет, права на который доказывал неизменно. Улисс жил на полную катушку: залихватски сдвигал котелок на макушку, насвистывал популярный джазовый мотивчик и любил сыграть в «городки», «выбивая» метанием трости полицейское кепи.

Я бы совершил форменное преступление, оставь я мою находку зверю равнодушия. Влекомый высокою целью и заручившись всяческой поддержкой жены, которую получил без ее ведома, я пригубил немножко вдохновенья и приступил к дешифровке тайнописи так скоро, как скоро пристрастие к загадкам разрешило меня от привычных моих обязанностей.

Понадобилось терпение, чтобы совладать с хаотической массой букв, ведь некоторые, впрочем, немногие места, где бумага пострадала сильнее прочего, оказались утраченными навеки. И вот, когда работа была окончена, мои компетенции позволили мне неукоснительно следовать завещательному распоряжению автора. «Что будет после моей смерти? – писал он в послесловии. – Покуда смерть близка, не хочу ввязываться в хлопоты, сопряженные с нею, и прошу передать все права на меня безвозмездно любому, кто пожелает, хоть самому дьяволу».

ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ

Проштудировав сей странный манускрипт, Авраам изобличил бездарного мошенника и рассерженно хлопнул ладошкой по столу, имитируя рев пучины

1 Дядя Саша.
2 Лимб праотцов, то есть античных праведников (лат.).
3 На свой страх и риск (лат.).
4 Пролог (лат.).
Продолжить чтение